Доведи меня до дома мы знакомы до истомы песня

ТЕКСТ ПЕСНИ Равнодушие - Мальбэк

доведи меня до дома мы знакомы до истомы ♫♫♫ Скачать песню бесплатно и без регистрации в мп3 формате на телефон Андроид, Айфон. Много. Текст песни: Давно потускневший город Под рев ледяных моторов, Пытается выжать соки, Но плесень там не Рокфоров. Конец девятнадцатого века и первые семнадцать лет — до Октября не пейзаж влечет меня, // Не краски жадный взор подметит, // А то, что в этих .. неспешно по долине, // Многооконный на пригорке дом, // и мы живем, как при Иль истомы сердцу надо моему? .. Знакома с лестью, пафосом, изменой.

Оттого, что ты прыщеват пли грязен, или оттого, что ты вор, Или оттого, что у тебя ревматизм, или что ты — проститутка, Или что ты — импотент или неуч и никогда не встречал свое имя в газетах, — Ты менее бессмертен, чем другие? Победа и поражение —. Говорю тебе, что пасть — это так же хорошо! Он верил, что паука, для которой каждый микроб так же участвует в жизни вселенной, как и величайший властелин или гений, для которой у нас под ногами те же газы, те же металлы, что на отдаленнейших солнцах, для которой даже беззаконная комета движется по тем же законам, что и мячик играющей девочки, — он верил, что это научное восприятие мира утверждает, расширяет в современной душе небывалое чувство всеравенства.

Куда ни взглянет, он видит родственную близость вещей, словно все они сделаны из одного материала. И дошло до того, что, какую вещь ни увидит, про всякую он говорит: Многие его поэмы построены именно на том, что он ежеминутно преображается в новых и новых людей, утверждая этим свое равенство с. Часто это выходит у него эксцентрично. В следующих строках поэт превратился в старуху: Не у старухи, а у меня морщинистое желтое лицо, Это я сижу глубоко в кресле и штопаю своему внуку чулки.

В следующей строке он — вдова: Я вдова, я не солю и смотрю на зимнюю полночь, Я вижу, как искрится сияние звезд на обледенелой, мертвенно бледной земле. В следующей строке он уже не человек, а предмет: Я вижу саван, я — саван, я обмотан вокруг мертвеца, я в гробу. Я — этот загнанный раб. Вся преисподняя следом за мною, щелкают, щелкают выстрелы, Я за плетень ухватился, мои струпья содраны, кровь сочится и каплет, Я падаю на камни, в бурьян, Лошади там заупрямились, верховые кричат, понукают их, Уши мои — как две раны от этого крика, И вот меня бьют с размаху по голове кнутовищем.

Чужою скорбию болит, — сказал наш великий Некрасов в том самом году, когда было написано это стихотворение Уитмена. Когда ловят воришку, ловят и меня, Умирает холерный больной — я тоже умираю от холеры, Лицо мое стало, как пепел, жилы мои вздулись узлами, люди убегают от.

Я застенчиво протягиваю шляпу, я сижу и прошу подаяния Поэт чуть ли не на каждой странице перевоплощается в любого из своих персонажей. Я раздавленный пожарный, у меня сломаны ребра, Я был погребен под обломками рухнувших стен И в том же стихотворении: Мой голос есть голос жены, ее крик у перил на лестнице, Труп моего мужа несут ко мне, с него каплет вода, он — утопленник.

И дальше, на ближайшей странице: К каждому мятежнику, которого гонят в тюрьму в кандалах, я прикован рука к руке и шагаю с ним. Доведи свое со-радование, со-страдание, со-чувствие до полного слияния с чужой личностью, превратись в того, о ком поешь, и все остальное приложится: Уитмен верил, что любовь в самом сильном своем выражении будет высшим триумфом поэзии. Этим чувством всеравенства, всетождества он мечтает заразить и.

Охваченный этим чувством, он начинает твердить, что всюду его двойники, что мир — продолжение его самого: Я ладонями покрываю всю сушу. О, я стал бредить собою, вокруг так много меня!. Для него не преграда ни времена, ни пространства: Доведя до последнего края это фантастическое чувство — чувство равенства и слияния со всеми, — он порывисто, с раскрытыми объятиями бросается к каждой вещи и каждую словно гладит рукою ведь каждая — родная ему!

Какие видения и звуки!. Что это ширится в тебе, Уолт Уитмен?. Что это там за страны? Какие люди, что за города? Кто эти младенцы, — одни спят, а другие играют. Какие реки, какие леса и плоды? Как называются горы, что высятся там в облаках? Неужели полны жильцов эти мириады жилищ?. Во мне все зоны, моря, водопады, леса, все острова и вулканы И отвечает на целой странице: Исчерпав в таком каталоге всевозможные звуки, характерные для разных народов, поэт задает себе новый вопрос: И начинается новый каталог: И так дальше — много страниц.

И так дальше — несколько страниц. Вы, будущие люди, которые будете слушать меня через много веков, вы, японцы, евреи, славяне, — привет и любовь вам всем от меня и от всей Америки!

Каждый из нас безграничен, каждый нужен, неизбежен и велик! Мой дух обошел всю землю, сочувствуя и сострадая всему. Я всюду искал друзей и товарищей и всюду нашел их, и вот я кричу: Во все города, куда проникает солнечный свет, проникаю н я, на все острова, куда летят птицы, лечу вместе с ними и я Если это и каталог, то каталог вдохновенный.

Правда, он требует вдохновения и от читателя, но какая же самая гениальная поэма осуществима без вдохновения читателя? Недаром Уитмен так часто твердил, что его стихи — наши стили. Воспринимая стихи поэта, мы должны сами творить их, it, если у нас хватит таланта, мы действительно ощутим восторг бытия, отрешимся от мелочных повседневных забот, словно космонавты, взлетим над землей.

Бруклин — на острове Лонг-Айленд. Другого сообщения не. Первый мост между двумя островами был построен в году. Бруклин стал одним на районов Нью-Йорка уже после смерти поэта. Он задумывается о будущих людях, которые через много лет после его смерти будут все так же переезжать из Бруклина в Нью-Йорк, и обращается к этим будущим, еще не родившимся людям, к своим далеким потомкам с такими необычными стихами: Время — ничто и пространство — ничто. Я с вами, люди будущих столетий.

То же, что чувствуете вы, глядя на эту воду, на это небо, чувствовал когда-то и. Так же, как освежает вас это яркое, веселое течение реки, освежало оно и меня, Так же, как вы теперь стоите, опершись о перила, стоял когда-то и. Я, как и вы, много раз, много раз пересекал эту реку, Видел ослепительный солнечный блеск за кормой, Видел отражение летнего неба в воде. Видел тень от своей головы, окруженную лучистыми спицами в залитой солнцем воде.

Я тоже шагал по манхеттенским улицам и купался в окрестных водах. Смерти нет, есть вечная трансформация материи. Я верю, что из этих комьев земли выйдут и любовники и лампы. Люди для Уитмена — капли воды, вовлеченные в бесконечный круговорот бытия: Кто из нас заглядывал в сердце своего отца? Кто из нас не заперт навеки в тюрьме?

Кто из нас не остается навеки чужим и одиноким? О тщета утраты в пылающих лабиринтах, затерянный среди горящих звезд на этом истомленном негорящем угольке, затерянный! Немо вспоминая, мы ищем великий забытый язык, утраченную тропу на небеса, камень, лист, ненайденную дверь. О утраченный и ветром оплаканный призрак, вернись, вернись!

I Судьба, которая ведет англичанина к немцам, уже необычна, но судьба, которая ведет из Эпсома в Пенсильванию, а оттуда в горы, укрывающие Алтамонт, ведет через гордый коралловый крик петуха и кроткую каменную улыбку ангела — эта судьба овеяна темным чудом случайности, творящей новое волшебство в пыльном мире.

Каждый из нас — итог бесчисленных сложений, которых он не считал: Семя нашей гибели даст цветы в пустыне, алексин нашего исцеления растет у горной вершины, и над нашими жизнями тяготеет грязнуха из Джорджии, потому что лондонский карманник избежал виселицы. Каждое мгновение — это плод сорока тысячелетий. Мимолетные дни, жужжа, как мухи, устремляются в небытие, и каждый миг — окно, распахнутое во все времена.

Вот — один такой миг. Англичанин по имени Гилберт Гонт, или Гант, как он стал называться впоследствии возможно, это была уступка произношению янкиприплыв в году на парусном судне в Балтимор из Бристоля, вскоре опрокинул все прибыли купленного им там трактира в свою беззаботную глотку. Но ему всегда удавалось улизнуть, и когда он в дни жатвы добрался до немцев, его так восхитило богатство их края, что он бросил там якорь. Не прошло и года, как он женился на крепкой румяной вдовушке, хозяйке недурной фермы; она, как и остальные немцы, была покорена его видом бывалого путешественника и витиеватой речью — особенно когда он читал монологи Гамлета в манере великого Эдмунда Кина.

Все говорили, что ему следовало бы пойти в актеры. Англичанин стал отцом дочери и четырех сыновей, жил весело и беззаботно и терпеливо сносил бремя суровых, но справедливых попреков своей супруги. Шли годы, его ясные, пристальные глаза потускнели, под ними вздулись мешки; теперь высокий англичанин подагрически волочил ноги, и как-то утром, когда жена явилась выбранить его за то, что он, по обыкновению, заспался, она обнаружила, что он умер от апоплексического удара.

Но я знаю, что его холодные, неглубокие глаза темнели от той же смутной и неутолимой жажды, которая жила в глазах мертвеца и когда-то вела его с Фенчерч-стрит мимо Филадельфии. Мальчик глядел на большого ангела, сжимающего резной стебель лилии, и им овладевало холодное безымянное волнение.

Длинные пальцы его больших рук сжались в кулаки. Он почувствовал, что больше всего на свете хочет ваять. Он хотел вогнать в холодный камень то темное и неназываемое, что жило в. Он хотел изваять голову ангела. Оливер вошел в лавку и спросил у широкоплечего бородача с деревянным молотком в руке, нет ли для него тут работы.

Он стал подмастерьем резчика по камню. Он проработал в этом пыльном дворе пять лет. Он стал резчиком по камню. Когда годы его ученичества кончились, он был уже мужчиной. Он так и не обрел того, чего искал. Он так и не изваял голову ангела. И все годы тщеты и утрат — буйные годы в Балтиморе, годы труда, яростного пьянства и театра Бута и Сальвини, губительно влиявшего на резчика по камню, который запоминал все переливы благородной декламации и шагал по улицам, бормоча и быстро жестикулируя огромными красноречивыми руками — все это слепые блуждания на ощупь в нашем изгнании, закрашивание нашей жажды, когда, немо вспоминая, мы ищем великий забытый язык, утерянную тропу на небеса, камень, лист, дверь.

Он так и не обрел того, чего искал, и, шатаясь, пошел через континент на Реконструируемый Юг — странная дикая фигура в шесть футов четыре дюйма ростом, холодные, тревожные глаза, широкая лопасть носа, раскаты пышной риторики и нелепое, комическое проклятье, формально-условное, точно классические эпитеты, которые он пускал в ход совершенно серьезно, хотя в уголках его узкого стонущего рта пряталась неловкая усмешка. Он открыл мастерскую в Сиднее, маленькой столице одного из штатов среднего Юга, вел трудовую и трезвую жизнь под взыскательными взглядами людей, еще не оправившихся от поражения и ненависти, и, наконец, завоевав себе доброе имя и добившись, что его признали своим, женился на тощей чахоточной старой деве, которая была старше его на десять лет, но сохранила кое-какое состояние и неукротимое желание выйти замуж.

Через полтора года он вновь превратился в буйного сумасшедшего, его маленькое дело лопнуло, а Синтия, его жена, продлению жизни которой, как утверждали соседи, он отнюдь не способствовал, как-то ночью внезапно умерла после сильного легочного кровотечения.

Так все снова исчезло — Синтия, мастерская, купленное дорогой ценой трезвости уважение, голова ангела; он бродил по улицам в темноте, выкрикивая пентаметры своего проклятия, обличая обычаи мятежников и их праздную лень; однако, томимый страхом, горем утраты и раскаянием, он съежился под негодующим взглядом городка; и, по мере того как его огромное тело все больше худело, он проникался убеждением, что болезнь, убившая Синтию, теперь вершит месть над.

Ему было немногим больше тридцати, но выглядел он гораздо старше. Лицо его было желтым, щеки запали; восковая лопасть носа походила на клюв. Длинные каштановые усы свисали прямо и печально. Чудовищные запои разрушили его здоровье.

Мальбэк — Равнодушие ft. Сюзанна - Video - ViLOOK

Он был худ, как жердь, и постоянно кашлял. Теперь в одиночестве враждебного городка он думал о Синтии, и в нем рос страх. Он думал, что у него туберкулез и он скоро умрет. Вот так, совсем один, опять все потеряв, не утвердившись в мире, не обретя в нем места, утратив почву под ногами, Оливер возобновил свои бесцельные скитания по континенту.

Он повернул на запад, к величественной крепости гор, зная, что по ту их сторону его дурная слава никому не известна, и надеясь найти там уединение, новую жизнь и прежнее здоровье. Глаза тощего призрака снова потемнели, как когда-то в дни его юности. Весь день Оливер под серым мокрым октябрьским небом ехал на запад через огромный штат.

Он уныло глядел в окно на бесконечные просторы дикой земли, лишь кое-где испещренной заплатками крохотных полей крохотных жалких ферм, и его сердце наливалось холодным свинцом. Он вспоминал огромные пенсильванские амбары, клонящееся золото налитых колосьев, изобилие, порядок, чистенькую бережливость тамошних людей. Внезапно он понял, что его жизнь определил ряд случайностей: Как попал он сюда, как сменил чистенькую немецкую бережливость своей юности на эту огромную, пропащую, рахитичную землю?

Поезд, громыхая, катил над дымящейся землей. Не переставая, шел дождь. В грязный плюшевый вагон вошел со сквозняком кондуктор и высыпал совок угля в большую печку в дальнем углу.

Визгливый, бессмысленный смех сотрясал компанию парней, растянувшихся на двух обращенных друг к другу диванчиках.

Над клацающими колесами печально позванивал колокол. Потом было долгое жужжащее ожидание на узловой станции поблизи предгорий. Затем поезд снова покатил через огромные волнистые просторы. Туманно возникла тяжелая громада гор. В хижинах по склонам загорались тусклые огоньки. Поезд, подрагивая, проползал по высоким виадукам, переброшенным через серебристые тросы воды.

Далеко вверху, далеко внизу по обрывам, откосам и склонам лепились игрушечные хижины, увенчанные перышками дыма. Поезд, упорно трудясь, гибко пробирался вверх по рыжим выемкам. Когда совсем стемнело, Оливер сошел в маленьком городке Олд-Стокейд, где рельсы кончались. Прямо над ним вставала последняя великая стена гор. Когда Оливер вышел из унылого станционного здания и уставился на масленый свет ламп в деревенской лавке, он почувствовал, что, словно могучий зверь, заполз в кольцо этих гигантских пиков, чтобы умереть.

На следующее утро он отправился дальше в дилижансе. Он ехал в городок Алтамонт, который лежал в двадцати четырех милях оттуда за гребнем великой внешней стены гор. Пока лошади медленно тащились вверх по горной дороге, Оливер немного воспрянул духом.

Был серо-золотой день на исходе октября, ясный и ветреный. Горный воздух покусывал и сверкал; над головой плыл кряж — близкий, колоссальный, чистый и бесплодный. Деревья раскидывали тощие голые ветки — на них уже почти не осталось листьев. Небо переполняли мчащиеся белые клочья облаков, под отрогом медленно плескалась полоса густого тумана. Прямо внизу по каменистому ложу клубился горный поток, и Оливер разглядел крохотные фигурки людей, прокладывавших дорогу, которой предстояло спиралью обвить гору и подняться к Алтамонту.

Затем взмыленная упряжка свернула в ущелье, и среди величественных пиков, растворяющихся в лиловой дымке, они начали медленно спускаться к высокому плато, на котором был построен город Алтамонт. Среди торжественной извечности этих гор, в обрамлении их гигантской чаши он нашел раскинувшийся на сотне холмов и седловин город с четырьмя тысячами жителей. Это были новые края. И на сердце у него стало легко. Город Алтамонт возник вскоре после Войны за независимость.

Это была удобная стоянка для погонщиков скота и фермеров на их пути на восток, из Теннесси в Южную Каролину. А в течение нескольких десятилетий перед Гражданской войной туда съезжалась на лето фешенебельная публика из Чарлстона и с плантаций жаркого Юга.

К тому времени, когда туда добрался Оливер, Алтамонт приобрел некоторую известность не только как летний курорт, но и как местность, целебная для больных туберкулезом. Несколько богатых северян построили в окрестных горах охотничьи домики; а один из них купил там огромный участок и с помощью армии импортированных архитекторов, плотников и каменщиков намеревался возвести на нем самый большой загородный дом во всей Америке — нечто из известняка с крутыми Шиферными крышами и ста восемьюдесятью тремя комнатами.

За образец был взят замок в Блуа. Тогда же была построена и колоссальная новая гостиница — пышный деревянный сарай, удобно раскинувшийся на вершине холма, с которого открывался прекрасный вид. Однако население Алтамонта в основном все еще составляли местные жители, и пополнялось оно обитателями гор и близлежащих ферм. Это были горцы шотландско-ирландского происхождения — закаленные, провинциальные, неглупые и трудолюбивые.

У Оливера было около тысячи двухсот долларов — все, что осталось от имущества Синтии. На зиму он снял сарай в дальнем конце главной площади городка, купил несколько кусков мрамора и открыл мастерскую. Однако вначале у него почти не было никакого другого занятия, кроме размышлений о близкой смерти.

В течение тяжелой и одинокой зимы, пока он думал, что умирает, тощий, похожий на огородное пугало янки, который, что-то бормоча, мелькал на улицах городка, стал излюбленным предметом пересудов. Все его соседи по пансиону знали, что по ночам он меряет свою спальню шагами запертого зверя и что на его тонких губах непрерывно дрожит тихий долгий стон, словно вырывающийся из самого его нутра.

Но он ни с кем об этом не разговаривал. А потом пришла чудесная горная весна — зелено-золотая, с недолгими порывистыми ветрами, с волшебством и ароматом цветов, с теплыми волнами запаха бальзамической сосны. Тяжкая рана Оливера начала заживать.

Вновь зазвучал его голос, порой опять ало вспыхивала его былая алая риторика, возрождалась тень его было-князнелюбия. Как-то в апреле, когда Оливер, весь пробужденный, стоял перед своей мастерской и следил за суетливой жизнью площади, он услышал позади себя голос какого-то прохожего.

И этот голос, глуховатый, тягучий, самодовольный, внезапно осветил картину, которая двадцать лет безжизненно хранилась в его мозгу. По моим расчетам, быть ему одиннадцатого июня тысяча восемьсот восемьдесят шестого года. Оливер обернулся и увидел удаляющуюся дюжую и убедительную фигуру пророка, которого он в последний раз видел уходящим по пыльной дороге к Геттисбергу и Армагеддону.

Тот посмотрел и ухмыльнулся. У него тут полно родни. Оливер лизнул огромную подушечку большого пальца. Потом с узкогубой усмешкой сказал: Потом Оливер познакомился с Элизой. Как-то в ясный весенний день он лежал на скользком кожаном диване в своей маленькой конторе и прислушивался к веселому щебету площади. Его крупное разметавшееся тело обволакивал целительный покой. Он думал о черноземных пластах земли, внезапно загорающейся юными огоньками цветов, о пенистой прохладе пива и об облетающих лепестках цветущих слив.

Затем он услышал энергичный стук каблучков женщины, проходящей между глыбами мрамора, и поспешно поднялся с дивана. Когда она вошла, он уже почти надел свой отлично вычищенный сюртук из тяжелого черного сукна. На самом-то деле я редко когда сплю днем, но последний год мое здоровье совсем расстроилось, и я уже не могу работать, как.

Прямо не знаю, что со мной. Настоящий силач в самом расцвете лет. А это все воображение. Я помню, как три года назад я заболела воспалением легких, когда была учительницей в поселке Хомини.

Все думали, что мне не выжить, но я все-таки выкарабкалась; вот, помню, сидела я в постели — выздоравливающая, как говорится; а помню я это потому, что старый доктор Флетчер только что ушел, а когда он выходил, я видела, как он покачал головой, глядя на мою двоюродную сестру Салли. Она встряхнула головой и поджала губы. Это может случиться завтра, а может попозже, да ведь когда-нибудь случится же! Он одобрительно оглядел ее подтянутую стройную фигуру, заметил ее молочно-белую кожу, темно-карие глаза, смотревшие как-то по-детски, и иссиня-иссиня-черные волосы, которые были зачесаны кверху, открывая высокий белый лоб.

У нее была странная привычка поджимать губы перед тем, как что-нибудь сказать; она любила говорить неторопливо и переходила к делу только после бесконечных блужданий по закоулкам памяти и по всей гамме обертонов, с эгоцентрическим наслаждением смакуя золотую процессию всего, что она когда-нибудь говорила, делала, чувствовала, думала, видела или отвечала. Пока он разглядывал ее, она вдруг умолкла, прижала к подбородку руку, аккуратно затянутую в перчатку, и стала смотреть прямо перед собой, задумчиво поджав губы.

Она открыла кожаный саквояж и достала из него визитную карточку и две толстые книги. Она выговаривала каждое слово важно, с гордым самодовольством. Он купил обе книги. Элиза убрала в саквояж свои образчики и выпрямилась, обводя внимательным взглядом пыльную маленькую контору.

Я чужак в чужой земле. Вам надо отвлечься и поменьше думать о. На вашем месте я бы даром времени не теряла и постаралась внести свою лепту в развитие нашего города.

Будь у меня две-три тысячи долларов, я бы знала, что делать. Тут, где ваша мастерская? В ближайшие годы он будет стоить вдвое дороже. Она продолжала говорить о недвижимой собственности со странной задумчивой жадностью. Город был для иве гигантским чертежом, ее голова была набита цифрами и оценками: Когда она кончила, Оливер, вспоминая Сидней, произнес со жгучим отвращением: Элиза посмотрела на него с испугом, как будто его слова были неслыханным кощунством.

Потом, сменив мрачный тон на более веселый, он проводил ее до двери мастерской и смотрел, как она чинно шествует через площадь, придерживая юбки с чопорным изяществом. Потом он вернулся к своему мрамору, ощущая в душе радость, которую уже считал потерянной для себя навеки. Семейство Пентлендов, к которому принадлежала Элиза, было самым странным из племен, когда-либо спускавшихся с гор. На фамилию Пентленд особых прав у них не было: Когда он исчез, женщина присвоила себе и своим детям фамилию Пентленд.

Нынешним вождем племени был отец Элизы, брат пророка Бахуса, майор Томас Пентленд. Еще один брат был убит в Семидневной битве. Майор Пентленд заслужил свой чин честно, хотя тихо и незаметно. Пока Бахус, который так и не поднялся выше капрала, мозолил жесткие ладони под Шайло, майор в качестве командира двух отрядов местных волонтеров охранял крепость родных гор. Эта крепость не подвергалась ни малейшей опасности до самых последних дней войны, когда волонтеры, укрывшись за подходящими деревьями и скалами, дали три залпа по роте, отставшей от арьергарда Шермана, и без шума разошлись по домам защищать своих жен и детей.

Семейство Пентленд было одним из самых старых в округе, по и одним из самых бедных, и не особенно претендовало на аристократизм. Благодаря брачным союзам вне рода, а Также внутри него, оно могло похвастать связями с видными семействами, а также наследственным безумием и малой толикой идиотизма.

Но, поскольку пентлендцы бесспорно превосходили своих соседей умом и закалкой, они пользовались у них большим уважением. У клана Пентлендов были свои наследственные черты.

Как всегда бывает у богато одаренных натур в чудаковатых семьях, эти фамильные признаки производили тем более внушительное впечатление, чем меньше были похожи их носители друг на друга в остальном. У них были широкие могучие носы с мясистыми, глубоко вырезанными ноздрями, чувственные рты, удивительным образом сочетавшие деликатность с грубостью и поразительно подвижные в минуты задумчивости, широкие умные лбы и плоские, чуть запавшие щеки.

Мужчины отличались краснотой лица; как правило, они были плотными, сильными и довольно высокими, однако встречалась в их роду и долговязая худоба. Майор Томас Пентленд был отцом многочисленного потомства, но из всех его дочерей в живых осталась только Элиза. Сыновей у него было шестеро: Элизе было двадцать четыре года. Детство четверых старших детей — Генри, Уилла, Элизы и Джима — прошло в послевоенные годы.

Проведи меня до дома

Нищета и лишения этих лет были так страшны, что они никогда о них не упоминали, но злая сталь искромсала их сердца, оставив незаживающие раны. Эти годы развили в старших детях скаредность, граничившую с душевной болезнью, ненасытную любовь к собственности и желание как можно скорее покинуть дом майора. Майор Пентленд медленно поднялся с кресла-качалки у камина, закрыл большой нож и положил яблоко, которое чистил, на каминную полку.

Бахус благодушно поднял глаза от наполовину обструганной палки, а Уилл оторвался от своих толстых ногтей, которые он, по обыкновению, подрезал, и, подмигнув, приветствовал гостя птичьим кивком. Мужчины в этом доме постоянно развлекались с помощью карманных ножей. Майор Пентленд медленно пошел навстречу Ганту. Это был дородный коренастый человек пятидесяти пяти лет, с красным лицом, патриаршей бородой, толстым фамильным носом и фамильным самодовольством.

Гант, не так ли? По комнате прокатился жирный благодушный смех Пентлендов. Гант изобразил узкими губами фальшиво-веселую улыбку. Когда они кончили смеяться, Элиза сказала: В разгар их смеха дверь отворилась, и в гостиную вошли другие члены семьи: Это был одиннадцатилетний, слабый, золотушный дегенерат — но его белые потные руки умели извлекать из скрипки музыку, в которой было что-то неземное и незаученное.

Они все сидели в маленькой жаркой комнате, полной теплого запаха дозревающих яблок, а с гор срывались воющие ветры, вдали гремели обезумевшие сосны и голые сучья бились о голые сучья. И, чистя яблоки, подрезая ногти, обстругивая палочки, они от глупых шуток перешли к разговорим о смерти и похоронах — протяжно и монотонно, со злобной жадностью они обсуждали недавно умерших людей.

И как человек, гибнущий в полярной ночи, он начал вспоминать зеленые луга своей юности, колосья, цветущую сливу и зреющее зерно. II Оливер женился на Элизе в мае.

После свадебного путешествия в Филадельфию они вернулись в дом, который он построил для нее на Вудсон-стрит.

мальбек проводи меня до дома минус

Своими огромными руками он закладывал фундамент, рыл в земле глубокие сырые погреба и покрывал высокие стены слоями штукатурки теплого коричневого тона. У него было мало денег, но этот странный дом вырос таким, каким виделся его богатой фантазии. Когда он кончил, то получилось нечто, прислоненное к склону узкого, круто уходящего вверх двора, нечто с высоким парадным крыльцом-верандой и теплыми комнатами, в которые приходилось подниматься или спускаться, как подсказала ему прихоть.

Он построил этот дом вблизи тихой крутой улочки; он посадил в чернозем цветы; он выложил короткую дорожку к ступенькам высокого крыльца большими квадратными плитками разноцветного мрамора; он поставил между своим домом и миром железную решетку. Затем на прохладной длинной поляне двора, который протянулся за домом на четыреста футов, он посадил деревья и виноградные лозы. Они взобрались на веранду и заплелись в тенистые беседки вокруг верхних окон.

А в его дворе буйно цвели цветы — бархатистые настурции, исполосованные сотней коричнево-золотых оттенков, розы, калина, красные тюльпаны и лилии. Жимолость тяжелым водопадом висела на изгороди. Всюду, где его большие руки касались земли, она плодоносила для.

Для него этот дом был образом его души, одеянием его воли. Но для Элизы он был недвижимостью, стоимость которой она определила с глубоким знанием дела, первым вкладом в ее кубышку. Как все старшие дети майора Пентленда, она с двадцати лет начала понемногу приобретать землю — на сбережения от маленького жалования учительницы и агента книготорговца она уже пила два участка.

На одном из них, возле площади, она уговорила его построить мастерскую. И он ее построил своими руками с помощью двух негров: На крыльце по сторонам деревянной двери он поставил мраморные фигуры; у самой двери он поместил тяжеловесного сладко улыбающегося ангела. Но Элизу не удовлетворяло его ремесло — смерть не была выгодным помещением капитала. По ее мнению, люди умирали слишком неторопливо.

И она предвидела, что ее брат Уилл, который в пятнадцать лет начал работать подручным на лесопильне, а теперь уже имел собственное маленькое дело, в конце концов разбогатеет. Поэтому она убедила Ганта стать компаньоном Уилла Пентленда, однако к концу года его терпение лопнуло, истомившийся эгоизм вырвался из пут, и он возопил, что Уилл, который в рабочие часы либо что-то вычислял огрызком карандаша на грязном конверте, либо задумчиво подрезал свои толстые ногти, либо без конца каламбурил, подмигивая и по-птичьи кивая, кончит тем, что всех их разорит.

Тогда Уилл спокойно выкупил долю своего компаньона и продолжал идти к богатству, а Оливер вернулся к своему уединению и чумазым ангелам. Непонятная фигура Оливера Ганта отбрасывала свою знаменитую тень на весь город.

По вечерам и по утрам люди слышали, как его проклятие обрушивается на Элизу. Они видели, как он стремительно идет в мастерскую и стремительно возвращается домой, они видели, как он сгибается над своим мрамором, они видели, как он творит огромными ручищами — с проклятиями и воплями, со страстным упорством — богатую ткань своего жилья.

Они смеялись над буйным избытком его слов, чувств и жестов. Они смолкали перед маниакальным бешенством его запоев, которые случались регулярно каждые два месяца и длились два-три дня. Они поднимали его — грязного и обеспамятевшего — с булыжника и относили домой: И они всегда несли его с заботливой осторожностью, чувствуя, что в этих пьяных развалинах Вавилона погибло что-то необычное, гордое и великолепное.

Он был для них чужаком: А что терпела Элиза в муке, страхе и радости, не знал .